Если бы Пушкин жил в наше время... - Бенедикт Михайлович Сарнов. Страница 157

порой гордиться я могу,

Что сей язык, завещанный веками,

Любовней и ревнивей берегу…

Прошло всего три года, и предметом величайшей его гордости стало иное:

А мне тогда в тьме гробовой российской,

Являлась вестница в цветах,

И лад открылся музикийский

Мне в сногсшибательных ветрах.

И я безумел от видений,

Когда чрез ледяной канал,

Скользя с обломанных ступеней,

Треску зловонную таскал,

И, каждый стих гоня сквозь прозу,

Вывихивая каждую строку,

Привил-таки классическую розу

К советскому дичку.

Отчеканивая эту поэтическую формулу, Ходасевич, видимо, искренне полагал, что, привив советскому дичку классическую розу, он тем самым оказал этому безродному и сомнительному «дичку» великую услугу. Но можно ведь угадать тут и противоположный смысл, решив, что ничуть не меньшую услугу он оказал и обреченной на увядание «классической розе»: в дряхлеющую кровь великого языка влил новую, свежую струю.

Такое предположение его, вероятно, сильно бы шокировало. Быть может, даже оскорбило. Но в том, что оранжерейное бытие «классической розы» обрекает ее на неизбежное увядание, он не сомневался.

В той же своей пушкинской речи он говорил:

Многие оттенки пушкинского словаря, такие многозначительные для нас, с которыми связана драгоценнейшая традиция и которые вводишь в свой стих с опаской, не зная, имеешь ли внутреннее право на них — такой особый, сакраментальный смысл имеют они для нас — оказываются попросту бледными… Порой целые ряды заветнейших мыслей и чувств оказываются неизъяснимыми иначе, как в пределах пушкинского словаря и синтаксиса, — и вот, это заветнейшее оказывается всего только «стилизацией»!

Стилизация — это уже не увядшая роза, это муляж: восковая роза, роза из папье-маше, бумажная роза… Уровень подделки может быть очень высоким. Искусство «ставить слово после слова», как выразилась однажды Белла Ахмадулина, никогда еще не достигало такого совершенства, как в наши дни. Но искусственная роза, как бы искусно она ни была сделана, живым цветком все равно не станет.

5

Новый «музикийский лад» не зря открылся Ходасевичу в «сногсшибательных ветрах», пронизывавших пустынные улицы послереволюционного Петрограда, когда он, «скользя с обломанных ступеней, треску зловонную таскал».

Тут все дело было в том, какую Россию увез он с собой в эмиграцию. Увез, стало быть, не только чу, что уместилась в восьми томах суворинского издания Пушкина.

Эмигрантка новой, так называемой третьей волны Мария Розанова, столкнувшись в Париже с осколками первой эмиграции — той, к которой принадлежал Ходасевич, — была потрясена одной всем им присущей особенностью:

…Куда бы ни занесла русского человека судьба, и кем бы он ни стал: писателем, инженером, официантом, шофером такси, профессором, его часы, часы его жизни остановились в ту минуту, когда он уехал из России, и до конца дней, сколько он ни прожил, он остается корнетом, поручиком, лицеистом.

Приведя далее краткое газетное объявление, извещающее, что «30 октября в госпитале гор. Хьюстон, Тексас скончался б. ученик император. Алекс. Киевской гимназии и студент Пражского университета инжен.-элект. Виктор Гаврилович Сорокин», она заключает:

Инженер-электрик в Америке одна из очень высоких квалификаций. И, может быть, достичь этой должности Виктору Гавриловичу Сорокину было не так просто. Но, умирая, он вернулся к своему первоначальному званию, самому для него главному: ученика Киевской Алексеевской гимназии. Он вернулся в ту жизнь, из которой его выбросили.

М. Розанова.»На разных языках»

Чтобы понять, какую Россию увез с собой Ходасевич в новую, эмигрантскую свою жизнь, надо ясно представить себе тот момент исторического бытия его родины, в который «остановились его часы». И тут нам опять поможет сравнение с Буниным.

Бунин пересек границу отечества в 1920 году. Ходасевич — в 1922-м. Казалось бы — пустяки, всего-навсего два года. Но за эти два года Владислав Фелицианович успел вобрать в себя многое: не только вонючую треску, зловоние которой он так и не смог вытравить из своей памяти, но и воспоминания о своих советских службах, о пролеткульте, о лекциях, которые он читал малограмотным матросам и пролетариям…

Бунин, хоть и покинул он родину только в 20-м, вскоре после революции из Петрограда переехал в Москву, откуда — со всеми, кто уповал на победу добровольческой армии, откатывался все дальше на юг и весной 1919 года был уже в Одессе. Новой, советской жизни он, в сущности, даже и не понюхал.

Но главное, что отличало Ходасевича от Бунина, заключалось совсем не в этом хоть и небольшом, но прочно вошедшем в состав его личности советском опыте.

Для Бунина то, что случилось с Россией, было — морок, наваждение. Происходящее вызывало у него только одно чувство — бешеную ненависть:

Москву украшают… Какой цинизм, какое издевательство над этим скотом — русским народом! Это этот-то народ, дикарь, свинья грязная, кровавая, ленивая, презираемая ныне всем миром, будет праздновать интернационалистический праздник!.. Завтра, в день предания Христа — торжество предателей России!

«Окаянные дни»

«Съезд Советов». Речь Ленина. О, какое это животное!

Там же

Ненависть эта довела его до такого умоисступления, что он даже ловит себя на никогда прежде ему не свойственных «черносотенных чувствах»:

…гнусный солдат латыш, отвратное животное еврей студент, технолог, что ли… Меня назвали «чиновником старого режима» за то, что я сказал студенту, что нечего ему, нерусскому, тут быть… Студент кричал на меня: «Николаевщиной пахнет!» — науськивал на меня. Злоба, боль. Чувства самые черносотенные.

Там же

Ходасевич в те дни думал, чувствовал, воспринимал происходящее иначе:

Верю и знаю, что нынешняя лихорадка России на пользу… Будет у нас честная трудовая страна, страна умных людей, ибо умен только тот, кто трудится. И в конце концов монархист Садовский споется с двухнедельным большевиком Сидором. Ибо оба они сидели на земле, — а Рябушинские в кафельном нужнике… К черту буржуев, говорю я.

Б.А Садовскому. 15 декабря 1917 года

Быть большевиком не плохо и не стыдно. Говорю прямо: многое в большевизме мне глубоко но сердцу.

Б.А. Садовскому. 10 февраля 1920 года

Эти настроения (лучше сказать — иллюзии) владели им недолго. Но даже и тогда, когда они были изжиты полностью, его отношение к тому, что случилось с Россией в октябре семнадцатого, продолжало оставаться резко отличным от бунинского. Он понимал, что, какой бы уродливой и даже чудовищной ни оказалась русская революция, она была неизбежным результатом всей предшествующей ей истории российской. А главное,