Маленькие рассказы - Анатолий Игнатьевич Приставкин. Страница 18

Толик, с другой сам Васька, — видимо, здесь у него воспитывалось легче. Третья, маленькая, интересная девушка, весело пригласила меня:

— Пожалуйста, к нам за стол!

— Кто же это пузыри пускает? — спросил я Ваську.

Я ушел к себе в общежитие и лег спать. Я слышал, как пришел Толик и стал заводить пластинки. Наши морские песни. «А морэ… А морэ!» — пел итальянец. Толик слушал и чего-то посмеивался. Потом, громко пристукивая заледеневшими ботинками, вернулся Васька. Толик что-то сказал ему, и оба начали хохотать на все общежитие. Я сел в постели.

— Хо-хо! — орал Васька.

«А морэ… А морэ», — пел на всю комнату тенор.

— Чего орете? — спросил я.

Толик показал на пластинку и полюбопытствовал:

— О море поет?

— Да, а что?

— Дураки мы, — сказал Толик. — Девушки сказали, что по-итальянски «аморэ» — любовь.

— «Бела морэ» — прекрасная любовь, — подтвердил, ухмыляясь, Васька. — А черненькая тебе привет передавала…

«Аморэ», — пел тенор, обманувший нас. Но лица у ребят были такие, словно он пел о море. И я подумал, что мне почему-то тоже приятно слушать эту песню, тем более что черненькая — мне привет…

Мы сидели втроем и слушали. И казалось, что нашему зрению открывается новое, удивительное море, куда нам еще только придется плыть.

— Умный все-таки народ итальянцы, — сказал Васька.

Начальник пристани

Я не помню, как называлась эта пристань. Я туда попал в середине октября, приехав с Иваном на рыбалку. Иван говорил:

— Такая рыбалка, окуня, окуня какие!.. Там живет один старик, ин-те-рес-ный старик. Спасается, между прочем, от алкоголизма. Так и живет все лето в землянке, наедине с природой, а табак или крупы какие подвозят приезжающие рыбаки. Я, понимаешь, в последний раз обещал ему…

Дни стояли прозрачные, солнце светило как-то не слишком и не грело, а голубая вода вызывала не радость, а холодный озноб. В такие дни можно тихо побродить окрест, но ночевать хочется дома.

Нам сразу же не повезло. Старика мы не нашли, — видимо, он уехал. В землянке было мокро, на столе лежали соленые огурцы и карамель-подушечка, раздавленная вся и сложенная в газету.

Вскоре начался дождь. Он пришел истинно по-осеннему, не тучей, а сырым медленным туманом, где-то внутри наполненным холодными брызгами. Он зашелестел, отглянцовывая листья, и забрызгал мои очки. Рыба не ловилась. И знаменитые «окуня», наверное, не будь дураками, давно разбрелись по теплым углам и приятно нежились там, потирая плавник о плавник да закутываясь в ил, теплый как верблюжья шерсть.

Нам захотелось домой.

Иван сказал, что, если мы нажмем, мы еще успеем к обратному пароходу, который будет не то в восемь, не то в девять, не то еще во сколько-то часов вечера. Мы шли по траве, словно по воде, а потом по воде тяжелой и остро ранящей ноги холодом. Мы устали от дождя и вымокли до дрожи, когда появились на той самой пристани. Конечно, Иван все напутал, и пароход не шел ни в восемь и ни в девять вечера, а только в пять утра. Мы поделили сухую одежду. Ивану досталась куртка, мне широкая женская шаль, которую мы захватили вместо одеяла. Закутались, но не согрелись, а наоборот, поняли, что за ночь мы околеем.

В разбитые окошки задувал ветер с брызгами, какие-то люди приходили и уходили, топая ногами по деревянному полу. Я не заметил, как передо мной оказался начальник пристани. От моей одежды на лавке образовалась лужица, и он сказал: «Гражданочка, надо беречь государственное имущество».

— Я не гражданочка, я граждан…

— Как?

— Граждан!

У меня дрожала челюсть, и и сократил слово. Он был в мичманке, бушлате и одноног, начальник, что стоял передо мной. И даже когда он повернулся спиной, я до головокружения ощущал убийственный дух самогона. Доски под его ногами звучали по-разному: под здоровой они тяжело скрипели и качались, а от протеза — гремели и вздрагивали, словно их обидели.

— Дождь, — сказал он, уходя. — Дождь. Его бы, где просят, а он туда, где косят, его б туда, где пыль, а он туда, где был…

Мы все больше коченели. Теперь я примерно знал, какое чувство испытывают покойники, когда отдаешь все тепло, которое было на коже, под кожей даже которое оставалось в желудке.

— Гражданочка! — Перед нами вновь стоял хромой начальник. — Граждано… по… Гм, извиняюсь. Вы ждете пароход? Но вы заболеете! Ах, язви вас, почем фунт холода!

Половицы заскрипели и застучали.

— Ну, пойдемте, что ли, чего же здесь сидеть.

Он ввел нас в свою рубку, с ходу убирая бутылку и стакан со стола. Он сопел, разыскивая ключи, и мы разглядели, что он маленький и седой.

— У вас сколько длится рабочий день, а? — говорил он, отпирая дверь в соседнюю комнату. — Семь часов — и удочки в руки… А тут все сутки, без отстава. Я когда-то в Северном флоте воевал, вот фрицы меня деревяшкой наградили. В Ступине мне секретарь горкома говорит: «Езжай, Егор Иваныч, по морской специальности дело даем, век на воде будешь».

Он, громко стуча, исчез в комнате, вспыхнула лампочка.

— Тут у меня дети живут, — предупредил он, доставая одеяло. — Чтобы акурат было.

Мы разделись и полезли в сухую постель. Боже мой, до чего же приятна сухая койка! Она как лодка, наполненная мягкими снами, уже тихо покачивается, куда-то увлекает, а ты исчезаешь в ней и с ней вместе. А напоследок открываю глаза и вижу хромого начальника. Он подтыкает под спины нам одеяло и все говорит:

— Тут и живу, словно век в дальнем плаванье. Жена померла, а дети, значит, у родственников теперь гостят. Мальчику десять, а дочурке — шесть будет. Они говорили, уезжая: «Папка, не пей тут». — «Да не буду, зачем?» И — пью. А приедут — не буду. Я при них ни-ни. Только сейчас, оттого как одиноко свой стук все слушать. Дети мои как два маячка на реке, бакены мои светленькие.

Он уходит в рубку и гремит, доставая стакан с бутылкой. А мне кажется, что это звенит якорь и моя лодка отплывает. И течет она по горячим струям солнца все дальше и дальше, и там, где «дальше», нет никогда дождей, мокрых вокзалов и бутылок.

Нас разбудил его голос. Начальник стоял в забрызганном плаще, фуражке с мокрым козырьком.

— Не спеша собирайтесь. Билетики я вот тут положил.

Мы натянули на горячее тело задубевшую от холодной влаги одежду и сразу почувствовали себя неуютно. Сели на пароходик, спотыкаясь и зевая. В туманном осеннем утре мы видели