В Солдатове был пожар. Горело общежитие и рядом две лиственницы. Дым, резкий, удушающий, дыхнул ему в лицо. Вместе с какими-то людьми он носил воду в маленьких легоньких ведрах, влезал в разбитые окошки и таскал наружу из огня тумбочки.
Кончилось ночью. Он удивился, что сапоги еще мокрые, выжал портянки и часа на два прикорнул в вагончике. В Осиновку он пришел в десять утра, в горкоме был в обед.
— Что же вы опаздываете! — угрожающе прошипела беленькая девушка-секретарша и втолкнула его в комнату, где стояли красные столы, стояли красные знамена… Ему показалось, что даже люди были одеты в красное. Впрочем, это только показалось сначала. Кто-то сказал:
— Товарищ из Кежмы… Вот только анкета его не пришла. Что будем делать?
— Трудное дело, — сказал секретарь, зарываясь в бумаги. — Придется подождать.
Я его увидел в столовой. Он тащил поднос, и лицо мне его показалось знакомым. Я кивнул. Он тоже поздоровался.
Попутчик
— Иди садись сюда! — сказал я.
— Свободно, да?
И он сел. Поставил суп, два вторых и несколько стаканов компота. Здесь на стройке вообще едят плотно. И это не удивительно. Но вот чтобы где-нибудь еще пили столько компота, сколько здесь, я не видел.
Когда он сел, мы внимательно посмотрели друг на друга и, кажется, поняли, что знакомы-то не очень. А может, вообще не знакомы. Но разговаривать было нужно, и я ругнул для формы поваров. Он поддержал:
— Да, не в Москве, конечно…
— Москвич? — обрадовался я. — А ведь я тоже учился в Люберцах, потом кончал вечерний техникум в Раменском.
— Нет, — ответил он. — Я в Электростали ремеслуху…
Мы помолчали. Я вслух вспомнил, что, когда призывался в армию, стоял в городе Электросталь. А потом служил в Саратове, Прибалтике. Он повеселел:
— Я веды тоже там служил.
— В каком году?
— Постой, сейчас вспомню. Пятьдесят шестой был в Риге, пятьдесят седьмой — в Саратове. А оттудова…
— Нет, — сказал я. — У меня поначалу был Саратов, а уже потом Рига. Ну, а затем по комсомольской путевке сюда.
— Ага. Значит, мы из одного эшелона… Попутчики. — Парень пил компот, выбирая ягоды вилкой.
— Выходит, попутчики.
— На Коршуниху?
— На Усть-Илим!
Парень рассеянно протянул:
— Вот оно что, — и, пожимал неуверенно мою руку, сказал: — А ведь я потом на Берингов пролив думаю. Ничего нового пока не слышно?
— Сам интересуюсь этой плотиной… Чтобы не прозевать запись.
И вдруг мы оба как-то обрадовались, словно нашли место, где мы… Ну, если не встретились, то обязательно встретимся. И совсем тепло, больше не смущаясь, как знакомый знакомому, мы пожали руки.
Штепсель
Такая у собаки была кличка — Штепсель. Рабочие же на Углу звали ее ласково: Штепа. Про нее говорили: наш самый старый лэповец. И это была правда. Она вставала раньше всех, добегала до котлопункта и съедала все, что вчера обронили в темноте на пол во время ужина. Потом она шла на дорогу поджидала там ребят, чтобы отправиться с ними к дальним опорам.
Все высоковольтные мачты, все сложенные провода и изоляторы она числила под своей личной охраной и отчаянно бросалась на тех, кто этого не понимал. Особенно доставалось начальникам. Ведь чем выше начальник, тем он реже бывал на Углу, и, честно говоря, ей бы здорово влетело за подобную неразборчивость, будь она человеком. Она все-таки была только собакой.
Милая, белая, пушистая дворняга с черной мордой и черным пятном на боку, она жила здесь среди суровых суровая и даже друзьям разрешала редко себя гладить. Она привыкла и к запаху железа, и к запаху соляра. К тайге и снегам.
Однажды ребята перебрались на самый дальний участок трассы, где было свое зимовье. Они уехали ночью, когда Штепа спала, и как-то в суматохе не вспомнили про нее. А потом она проснулась, открыла передними лапами дверь и не нашла никого. Она бродила до вечера по своему заснеженному участку и впервые заметила, что за ней остаются маленькие одинокие точки следов. И тогда ей стало страшно. В наступившей темноте ближайшая катушка вдруг зашевелилась, и Штепа, подгибая задние лапы и вздрагивая, отчаянно залаяла. Потом немного успокоилась и для уверенности обнюхала катушку.
Потянулись одинокие дни. Жила она в зимовье, но ведь она умела только открывать дверь, закрывать же она не умела, поэтому ей было холодно. Каждое утро она навещала котлопункт и облизывала те места, где когда-то валялись вкусные оброненные кусочки. Конечно, она могла бы уйти на ближайший Угол или просто-напросто удрать в соседнюю деревню. Но кто бы тогда стерег зимовье?
И Штепа жила. Воду она нашла в тазу под умывальником, а вот с едой было куда хуже. Два раза ей удалось поймать крысу. И только. Однажды она обнаружила в тумбочке конфеты. И хотя Штепа, как всякий таежник, презирала сладости, она съела их. Что же ей оставалось делать. Она не знала, сколько прошло дней. У порога в открытую дверь намело белый сугробец, и одичавшей Штепе казалось по ночам, что там лежит похожая на нее собака, которая тихонько подвывает. А потом Штепа поняла, что это лает она сама.
И вдруг однажды зашумело за окном, грохнула дверь, и на пороге появились люди. Они посмотрели на нее, удивились. И закричали громко: «Штепка! Штепонька!»
И она бросилась, и споткнулась по пути, и белым маленьким комочком влетела кому-то прямо в руки. А ее гладили, прижимали к холодной одежде и говорили:
— Штепонька, умница ты наша! Лэповка ты наша!.. Отзимовалась…
А утром она встала как обычно пораньше, разыскала в котлопункте рассыпанную такую приятную картошку и села на дороге ожидать ребят, чтобы отправиться к дальним опорам.
Лошадь
Лошадей я люблю еще больше, чем собак.
И все-таки я однажды избил лошадь. Избил сильно, позорно, и даже сейчас, вспоминая это, чувствую постыдную ноющую боль в пальцах.
Да ладно бы какая-нибудь злая, не тренированная лошаденка, какие иногда попадаются в экспедициях. А тут был смирный усталый лошак, прошедший с нашей геологической партией сотни километров. Наш Серый, так и звали его.
Мы которым день пробивались через тайгу. Несколько раз теряли тропу и снова находили. Где-то всходило и заходило солнце, где-то смеялись от радости люди, где-то спали, ели, работали, ходили в кино. А мы просто шли. Тысячу раз съеденные мошкой и потом.