Черная Смерть - Теодор Северин Киттельсен. Страница 6

с балок свесились на стены,

на поломанный хомут,

на истлевшую рубаху,

всю изъеденную молью.

Медный чайник на плите

стал от старости зеленым,

а по лавкам и столам —

где клубки, где веретена,

где еще какая рухлядь.

Глянешь — оторопь берет!

А страшней того — зловонье,

спертый за столетья воздух.

К потолку, в чердачный лаз

кто-то лесенку приставил —

Гудбранн лезет поглядеть.

Как же взвыли — Святый боже! —

пересохшие ступени

под ногою осторожной.

Глянул Гудбранн на чердак —

тут уж зубы застучали!

По стенáм стоят полати,

рублены из цельных бревен,

а на них лежат, оскалясь,

человечьи костяки.

И кишмя кишат мышами!

Чуть завидя человека,

мыши устремились вниз,

тучей облепили плечи

и по лестнице стекли.

Натерпелся Гудбранн страху —

тут бы всякий напугался, —

но что было, то прошло.

После он ходил по дому,

оглядел все закоулки

и, смекнув, что стоит хутор

шкуры зверя подороже,

он свое на стенке имя

топором насек и знак.

Раз пошла тебе удача,

так она во всем подвалит,

все наладится само.

Так и с Гудбранном случилось:

как пустился он домой —

так сама нашлась тропинка,

прямиком сквозь лес дремучий

вывела его к жилью.

Чтоб дорогу не забыть,

на стволах он ставил метки

и опять туда пришел,

лес расчистил на подворье,

избы старые поправил —

старый хутор стал как новый —

да названья только нет.

«Тут мышей водилось — страсть! —

так сказал соседям Гудбранн. —

Назову его Мышиным».

Старая церковь

Шел стрелок за куропаткой

и забрел в такие дебри,

где столетние деревья

кроны мощные смыкают,

сплошь укутаны тяжелым

покрывалом снеговым.

Так темно кругом и тихо —

точно ты у тролля в доме.

Разве где-то хрустнет веткой

лось, что ломится сквозь чащу,

или с шумом между сучьев

проскользнет и рухнет наземь

в легкой дымке снежный ком.

Чу! — прислушался охотник:

уж не хлопают ли крылья

на верхушке ели старой?

Он вгляделся: точно, птица —

ишь, расселась наверху,

гордо перья распушила.

Он пустил стрелу — да мимо,

невредимой дичь взлетела,

но в ответ седая чаща

отозвалась странным звоном

там, куда ушла стрела.

Колокольный долгий стон

в тишине повис хрустальной,

словно ранила стрела

сердце самого безмолвья.

Оторопь взяла стрелка.

А потом на этот звук

в трепете благоговейном

устремился он сквозь дебри.

Что такое там темнеет?

Скаты крыши, колокольня!

Посреди глухого бора

обветшалая, пустая

церковь Божия стоит!

Он, как водится, огниво

через крышу перебросил,

чтоб разрушить колдовство.

Смотрит — дверь на петлях ржавых

приоткрыта,

и оттуда тянет тленом.

На полу лежат сугробы,

снег хрустит под башмаками.

Стоит шаг ступить стрелку —

ноги тонут по колено.

Вот и колокол стоит —

вниз сорвался с колокольни,

остальные все на месте.

Стало быть, стрела задела

на лету один из них.

Все углы, куда доходит

свет сквозь узкие оконца,

сплошь в натеках ледяных,

и сверкают их алмазы

в полумраке бедной церкви,

затерявшейся в лесах.

Ш-ш-ш! Раздался чей-то вздох.

У алтарного подножья

кто-то есть — мохнатый, черный.

Наш стрелок крадется ближе.

Вот те на! У алтаря

дрыхнет дебрей повелитель,

точно у себя в берлоге, —

знай посасывает лапу.

Он король в своих угодьях,

тишины лесной владыка,

елей, что сплелись ветвями

на хребтине горной — мощной,

как его спина медвежья.

Над лесным великим царством

блещут горные вершины

чередой в сиянье солнца.

А внизу в болотах тихих

дремлют сказки и туманы.

Чуть весна согреет чащу —

засинеет в ней пролеска

и смолой запахнет бор,

диким медом, земляникой,

и черникой, и морошкой,

и брусникой на холмах.

Поваляешься во мху,

перебьешь хребет корове,

и…

вонзается стрела

прямо в грудь лесному князю.

Сны оборваны. С рычаньем

на дыбы медведь поднялся —

льется кровь вокруг престола;

упершись хребтом в алтарь,

ищет схватки рукопашной

с тем, кто сон его нарушил,

ревом церковь сотрясает

зверь — и замертво валится.

Тушей занялся охотник:

шкуру ловко снял с медведя

и прибил ее на стену —

пусть останется на память.

Много-много лет Господних

провисит медвежья шкура

на церковных темных бревнах —

в память выстрела лихого,

в память дней, когда косматый

спал у Божьего престола.

Память дней, давно минувших,

все чуднее, все темнее —

расползается на клочья,

словно шкура та медвежья.

Глухарь токует

Когда повалят без счету снежные хлопья, мягкие и густые, укроют сугробами землю между темными елями, а их лапы превратятся в чудесных белых существ, тут-то и прилетит волшебная птица. Распушив перья, усядется она тяжело и величаво на верхушку могучей ели.

Сама — черная, блестящая, а брови так и пылают алым. Сидит себе высоко-высоко, и грезятся ей одинокие и печальные сказки леса. Там, внизу, тихонько шуршат они между старых елей, между их ветвей, сплошь в бородах лишайника, тихие и величавые.

Там,